— Добре, — порадовался отец. — Помирать мне будет легче, в случае чего...
Через неделю он уехал на фронт, и потом мы получали короткие письма, что жив и здоров.
Было странно, что батя не кавалерист, не снайпер, а только повозочный, который управляет пароконной тележкой.
А мама молилась и говорила, что на повозке, даст бог, и не убьют, и что скоро конец войне.
Дедушка Трофим приходил в гости, согласно кивал головой и подтверждал, что не должны бы убить. А дед Тиша ворчал потому, что — это битва, и ничего наперед не известно.
Однажды они принесли мне двух сизаков, сделали для них на чердаке гнездо, и мне сразу стало легче, будто подружками обзавелась.
Подолгу сидела, бывало, с голубями, и говорила им о папке, и что он вернется и тоже будет радоваться им.
Папу убили на окраине Берлина, в конце апреля сорок пятого года. Мне было уже десять лет. Мы плакали с мамой и не знали, что делать и как теперь жить,
А в День Победы к нам в дом пришли дедушки Трофим и Тиша, сели оба против мамы, и слезы текли у них по лицам. А лица были такие серые, точно с этими слезами уходила из стариков последняя жизнь.
— Ах, Кузьма, Кузьма! Сгинув, як березне́вый[52] сниг... — тоскливо говорил дед Тиша.
— Был ты, Кузьма, человек-корень, — утирал слезы дедушка Трофим. — А мы над тобой листочками шумели... Посохнем мы без тебя, Кузьма...
Мне хотелось обнять стариков, спрятать у них в больших ладонях голову — и плакать, плакать...
А после — одна — я думала об отце и о них, и о той дружбе, которая завязала их узелком.
Они всегда уважали отца, любили его. А за что? Я не знала. Жизнь в лесу шла тихо и неприметно, и отец жил, как все. Может, их дружба шла оттого, что все они были мечтатели, умели радоваться маленькой красоте, немногословно любили свою землю и свой народ. Наверно, оттого.
Летом старики проводили нас с мамой в город, и показался он мне скучным и чужим. Деревья редкие и низкие. Птицы тоже какие-то ненастоящие — воробьи, вороны, галки. Проныры хитрющие, теребилы.
А потом я привыкла к городу, и мне даже нравилась узенькая сильная река, и машины, спешившие, как муравьи, по своим дорогам. Но все равно я не позабыла свой лес, синие старицы, перекличку зверей...
Мы несколько минут молчали. Леночка давно уже сидела рядом с Надей, и широко открытые глаза у дочки блестели. Теперь она тихонько обняла Надюшу за плечо, спросила, не подумав:
— И ты уехала обратно в лес?
Надя потрепала Леночку по волосам, улыбнулась:
— Нет. Я нашла мальчишку-голубятника и спросила, где птичий базар. И вот — ходила по этому базару и радовалась потому, что там можно купить за маленькую денежку живое, с крыльями счастье.
Я покупала одних только синих птиц, похожих на дикарей в лесу. Пять лет разводила почтовиков, синих бантовых омичей, сизых чубатых. Потом подумала: зря выбираю из радуги только один цвет, — и купила желтых.
Когда было время, уходила на чердак к своим птицам, сидела возле них, и мне казалось: они воркуют, как витютни на сухой березке.
В воскресенье срубила за городом маленькую со́сенку, поставила ее на чердаке.
И был мне здесь свой маленький лес и моя прошлая жизнь, та, что была при папе.
Иногда наведывались к нам дедушки Трофим и Тиша. Они стали совсем ветхие и прозрачные. Приносили грибки и ягоды и, отвечая на вопрос, качали головами:
— Да что ж — кряхтя живется.
Бывало, дедушка Трофим крепился и, стараясь улыбнуться, говорил:
— А ничего живу. Для любопытства живу. Как и раньше.
Они мне всегда говорили про лес, и сами были как частица этого леса.
— Ах, город, город! — вздыхал дедушка Трофим, и мне непонятно было — радуется он или грустит. — Ты бы, Наденька, снегирей сюда привезла, чечеток, что ли. Они ведь быстро множатся, птички-то...
Они уходили, а я думала: пусть каждый человек посадит в городе елку или сосну, да так, чтобы стояли деревья тесно, взяв друг дружку за руки. Ведь это хорошо будет?
Она вопросительно посмотрела на меня, и я согласно качнул головой потому, что я всегда желал и стремился к этому.
В сетчатом загоне заворковали голуби. Надюша ласково взглянула на птиц, сказала Леночке:
— Меня не только что мальчишки, даже взрослые «голубиной теткой» дразнят. А мне нравится.
— Ну да, это очень красиво — «голубиная тетка», — охотно подтвердила Леночка.
Надюша несколько минут сидела молча, чуть прикрыв глаза. Уже не девочка, еще не девушка, со своим языком и мыслями.
Я бросил взгляд на оконце и увидел, что небо потемнело.
Прощаясь, сказал Наде:
— Ты приходи ко мне непременно. Придешь?
— Приду. Я и так к вам пришла бы.
Улыбнулась и пояснила:
— На балконе у вас голубятня, и деревья под окнами. Значит, родные мне в доме живут.
Выйдя из Надиного двора, мы медленно пошли с Леночкой к себе. И было у меня такое чувство, точно я стал богаче, счастливей, даже добрее. Что ж, это и верно в жизни всегда так бывает, когда появится новый настоящий друг. Вот и у меня появился новый друг, мой друг Надежда.
На перекрестке мы с дочкой чуть не наткнулись на двух старых людей, медленно шагавших нам навстречу. Они опирались на палочки, шли молча. В сумраке плохо были видны их лица.
Может статься, это и были те самые два славных старичка — дедушки Трофим и Тиша. И та же самая собака — хвост калачиком — тащилась за ними, только уже совсем старая, совсем ветхая.
Весной 1920 года из челябинского лагеря для военнопленных, где содержались белые офицеры и богачи, бежал сотник колчаковской армии Дементий Миробицкий.
Ночью — была она черна, хоть глаз выткни — Миробицкий вышел в тесный и грязный двор лагеря, вроде нехотя стал прогуливаться у ограды — и в барак больше не вернулся.
Потом обнаружили небольшой подкоп под колючей проволокой. Вблизи от него поблескивал в каплях утренней росы тупой столовый нож, которым сотник рыл дыру.
Поиски ничего не дали. Губчека[53] завела новое дело, но ни одного заполненного листа в нем не было, кроме сообщения о побеге.
В ночь бегства Миробицкий успел выйти за окраину города и затеряться в лесу. Теперь он медленно шел на юго-восток, двигаясь параллельно тракту, ведущему в казачью станицу Еткульскую.
Заросший и грязный, одетый в рваную гражданскую одежду, сотник был тем не менее красив. Русые волосы буйно лезли из-под зимней меховой шапчонки, подаренной Миробицкому задолго до ареста знакомой казачкой из Каратабана. Она же снабдила сотника огромными яловыми сапогами. Кожа сапог была твердая, будто полосовое железо, и Миробицкий, только-только выйдя за Челябинск, стер ступни до крови.